В этом рассказе вы можете найти: гомосексуалы
Глава девятая. Кулак-баба
Мы легли с ним вечером в постель.
Я уже с трудом сдерживался — хй у меня стал нетерпеливо-влажный и твердый, как палка. Я был готов к совокуплению и не мог дождаться, когда Эдик наконец повернется ко мне спиной. Вожделение со страшной силой охватило меня с головы до пят. От волнения я даже начал дрожать и клацать зубами, словно меня вдруг окатили ледяной волной. Попадись мне сейчас на зубок стеклянный гранёный стакан, кажется, я отхватил бы от него кусок. Эдик, по-видимому, догадался о моём состоянии, потому что оборвал фразу на полуслове и сказал: «Всё, я сплю. Спокойной ночи». С этими словами он рывком повернулся на правый бок, лицом к обоям, слегка подтолкнув меня при этом задом. Этим он как бы дал мне знать, что он готов к принятию моего члена и что я волен приступить теперь к самому для меня сладкому.
Какую-то минуту я лежал неподвижно, как краб, выброшенный волной на берег, пытаясь унять дрожь. Надо же! Ну наконец-то, наконец сбылась мечта идиота! Я выждал ещё немного времени, прислушиваясь, как молотом бухает в груди собственное сердце и кровь шумит в ушах. Согревшись, я приступил к активным действиям. Для начала мне пришлось сползти чуть ниже под одеяло. Стараясь дышать как можно тише, я дотронулся левой рукой до Эдькиной голой спины (летом он спал без майки, в одних трусах), провёл по ней вниз и, добравшись до талии, сунул ладонь ему под трусы. Мне удалось нащупать бороздку, проходящую между его тёплыми ягодицами. Эдик не двигался. Ободрённый успехом, я зацепил пальцем резинку Эдькиных трусов и потянул вниз. Так я осторожненько стащил трусы с Эдькиной жопы куда-то на бёдра. Эдик при этом даже не пошевелился, словно бы уже спал. Но чутьё мне подсказывало, что мальчик хитрит – он только притворяется спящим.
Мой хй уже сделался твёрдым и торчал наизготовку, как копье. Я освободил страдальца из трусов и нацепил на него заранее припасённый в потайном кармашке презерватив, стараясь приглушить звук надеваемой резинки. После этого я с трепетом втиснул головку члена в «ножны», между Эдькиных ягодиц. Действовать приходилось наощупь: там, под одеялом, царили кромешная темнота и густой, насыщенный запах мальчишечьего тела. Медленно и осторожно начал я двигать головкой у него между ягодиц — туда-сюда, туда-сюда…
Пока родители Эдика в соседней комнате смотрели по телевизору концерт для тружеников села, мы с ним лежали, непристойно сцепившись под одеялом своими срамными частями тела. Пытаясь скрыть в подушку своё участившееся дыхание, я вонзал свой член в Эдькину податливую мякоть. Скрип тахты, на которой мы лежали, мог выдать нас.
И тут я почувствовал, что вот сейчас… сейчас всё случится… Сейчас… Уже совсем близко… Так и произошло. Я издал еле слышный вздох блаженства и облегчения и откинулся в изнеможении. Мой презерватив сразу потяжелел.
Теперь, когда желаемое было достигнуто, меня стали мучить лёгкие угрызения совести. Мне уже казалось, что лучше было бы до этого дела не доводить – это было бы честнее по отношению к брату.
Окончив своё непотребное дело, я осторожненько водворил Эдькины трусики обратно, так, словно между нами и не было ничего вовсе. Презерватив же я снял, осторожно завернул его в носовой платок и, стараясь не разлить то, что в него вылилось, засунул «улики» под кровать. А потом я лежал расслабленный, приятная усталость переполняла меня.
Утром, проснувшись раньше Эдика, я почувствовал, что силы мои за ночь восстановились и что мне хочется ещё. Я нарочно не поднимался с постели, ожидая, пока проснётся Эдик. Мальчик лежал на спине. Я с любовью смотрел на его лицо, на поросль длинных светлых ресниц, на пухлые губы… Наконец он открыл свои зелёные глазищи и, увидев, что я не сплю, спросил меня спросонья: «Сколько время?» — «Рано ещё. Полдевятого», — шёпотом ответил я. Эдик стал соображать, что к чему. Он наморщил лоб, как будто припоминая о чём-то, потом, со словами: «Блин, как спать хочется. Спим ещё», зевнул и повернулся на правый бок, спиной ко мне.
Эх, была не была! Давно замечено, что единственный способ отделаться от искушения – поддаться ему. Дрожащей рукой я полез под кровать, отыскал на полу свой наполненный резервуар, надел его и, растянув наше одеяло, как палатку, разглядел Эдькину попу в жёлтых трусиках. Я оголил её ещё раз и беззастенчиво повторил содеянное ночью.
Хоть я и понимал, что в моральном плане поступаю нехорошо, некрасиво, сознание вины не слишком отягощало меня. Что ещё оставалось делать?
Воевать с самим собой? Разрушительно и безрезультатно.
Однажды Эдик рассказал, что дядя Жора отводил их корову к быку, на другой конец посёлка.
— И я знаю, зачем. Сказать?.. Сказать? – нетерпеливо переспрашивал он, приблизив ко мне вплотную лицо.
— Не надо. Я тоже знаю…
Я сообщил мимоходом, что во время такой случки у быков выделяется пол-литра спермы («Ого! Вот это да-а-а!»), но рекордсменами в этом деле являются свиньи, то бишь, хряки – эти выпускают за раз целый литр семенной жидкости. Это была не выдумка, а сугубо научный факт, почерпнутый мною из Большой Советской энциклопедии, единственный том которой «сокофирки – стилоспоры» лежал в моей домашней библиотеке. Реакция Эдика на эти сведения была бурной:
— Ух ты! Офигеть! Могу себе представить!
И потом, помолчав немного, он спросил:
— А у мальчишек сколько?
Я ответил. Эдик был явно разочарован, задумался на минуту, что-то подсчитывая в уме, потом сказал:
— А я знаю, у кого больше всех на самом деле.
— У кого же?
— У слона.
— У слона?
— У него – целое ведро. Я точно знаю. Захлебнуться можно. Ну что, спим?
Иногда мне доводилось выслушивать от братика истории и похлеще этой, то есть вовсе неприличные. Как-то раз летом, играя с приятелем Славкой в разведчиков, им удалось незаметно подсмотреть за тремя дындаками из старшей группы: девчонкой и двумя мальчишками. По словам Эдика, эта троица забралась в густой ольховник, что рос неподалёку от игровой площадки, туда, где кусты образовывали крошечную, невидимую с земли полянку. Там они сначала о чём-то недолго втихомолку совещались, потом девчонка «встала враскоряку», опершись ладонями о песчаную кочку, да так, что «всё сразу стало из-под трусов видно», а двое шустрых пацанят в панамках, пристроившись сзади, со знанием дела совали ей по очереди в щель палку, ну не совсем, конечно, палку, а отполированную деревянную ручку от игрушечной лопаты.
— Они двигали этой штукой так, как будто прочищали ей что-то там внутри. Мы со Славкой сперва даже не врубились, что они там такое делают. Потом только до меня допёрло. Могу спорнyть, что девчонке это нравилось…
— С чего ты взял?
— Она сама им подставлялась.
Ну что тут можно было сказать? Весёлые истории экран покажет наш…
Эдик со Славкой находились в этот момент на «наблюдательном пункте», то бишь попросту лежали на крыше сарая, прикрыв для маскировки головы листьями лопуха, и оттуда сверху им всё было отлично видно. Потом поблизости треснула сухая ветка — кто-то детдомовцев вспугнул, и они удрали, туда, где гуляла их группа с воспитательницей. Эдик даже показал мне издали ту девчонку и тех пацанов, которых они застукали тогда в кустах. (Историю эту я слышал затем от Эдика ещё раза три или четыре, и каждый раз она обрастала всё новыми и новыми подробностями. В последний раз, через несколько лет, Эдик «припомнил», что на конец палки было что-то надето, «кажись, гандон», или, может быть, какой-то колпачок, но это, по-моему, было уже чистейшей воды враньём.)
А в целом я не стал подвергать Эдькин рассказ сомнению, потому что и сам однажды явился свидетелем сцены, когда двое детдомовцев, присев на корточки, справляли в этих кустах большую нужду, а оправившись, привстали и, не натянув даже трусов, задрались на палках, как на рапирах. Их голые остроконечные стручки воинственно болтались в воздухе, ягодицы сжимались и разжимались в такт ударам. Так продолжалось с минуту-другую, пока один из дерущихся не заметил меня, он ойкнул и стал поспешно натягивать трусы. Второй, оглянувшись, сделал, естественно, то же самое, и оба фехтовальщика моментально исчезли, испарились из моего поля зрения, словно стайка вспугнутых воробьёв.
Если уж речь зашла о презервативах, то не могу не сказать, что в то время они были, между прочим, страшным дефицитом: не всегда их можно было свободно купить в аптеке. Поэтому каждое резиновое изделие номер два я использовал рационально, то есть — многократно. Стирал, высушивал, чуть ли не утюгом проглаживал… Помню, как однажды одна вот такая в драбадан измочаленная резиночка предательски лопнула прямо у меня в руках, когда я стал натягивать её в постели на свой член. Мне не оставалось ничего другого, как жопить Эдика без презерватива. Когда я начал двигать там своим влажным членом, до моих ушей отчетливо донеслись хлюпающие звуки, и мне показалось, что звуки эти настолько громкие, что заполонили собою весь дом. Когда я почувствовал, что вот-вот спущу, я выдернул хуй и подставил носовой платок, сложенный в четыре ряда. Эдика все эти мои заморочки с презервативами не должны были волновать.
В комнате, в которой мы с Эдиком ночевали, находился вход в погреб. Иногда тётя Фрося заходила туда утром с большим ведром, чтобы набрать морковки. Едва заслышав её шаги, я тут же отстранялся от Эдика, поворачивался в противоположную от него сторону и делал вил, будто сплю крепчайшим сном. Так мне приходилось хитрить, опасаясь, как бы нас с ним не застукали.
А один раз он не повернулся ночью ко мне спиной, так и захрапел на спине, и мне пришлось дрочить себе самому, мысленно наградив его всеми нелестными эпитетами, которые только могли прийти мне в голову. Я дулся на него из-за этого весь последующий день. Следующей ночью Эдик исправился.
Пару раз в месяц, по субботам, дядя Жора вытапливал баню и приглашал меня помыться-попариться вместе с ними. Мне так хотелось после жаркого летнего дня или в промозглый ноябрьский вечер постегать себя веничком, но я всякий раз скромно отказывался — опасался, что при виде голого Эдика у меня обязательно встанет, да так, что вожжами потом не опустишь. И куда его в бане спрячешь? Между ног не запихнёшь. Я боялся, что уже в предбаннике у меня в трусах будет мокро.
— Чего ты его приглашаешь? У него дома ванна есть, – неизменно встревала тётя Фрося. – Шурка привык мыться по-культурному. (Вместо «чего» тётя Фрося произносила «чаво», а выражение «по-культурному» выделяла интонационно – не то издевательски, не то ещё как-то, только с ей понятным скрытым смыслом.)
Видимо, из-за моих постоянных отказов дядя Жора считал меня гордецом, зазнайкой, брезгливым городским привередой. А мне тогда казалось, что у меня будет грандиозный стояк даже от запаха Эдькиного обнаженного тела, того самого запаха, который появляется, когда стягиваешь трусы. Кажется, что этот запах настолько густой, что начинает прямо клубиться в воздухе. Могу представить себе удивлённый взгляд дяди Жоры. Это ж какая срамота мне будет! Меня тогда не то что в баню – вообще отсюда с позором вытурят! А что для меня могло быть хуже, чем почувствовать себя навсегда опозоренным! Я бы с удовольствием помылся с Эдиком, но без дяди Жоры. Однако когда дяди не было, то не было и бани: ведь это он её всегда топил.
К тёте Фросе временами захаживала в гости какая-то её знакомая, сослуживица по работе, довольно молодая ещё женщина. Она жила тут же, в поселке. Помню, что она частенько приходила не одна, а в сопровождении не то сына, не то брата, не то племянника. Это чудо имело имя. Звали его Лёшка. Белобрысый смазливый ровесник Эдика, с тонкими, красиво очерченными чертами лица, мягкими и шелковистыми волосами, воплощение ангельской чистоты и невинности – вот что такое был Лёшка. Тёмно-красные пухлые губы у него были чуть приоткрыты, обнажая крупные, ослепительно белые зубы. На правой розовой щеке у Лёшки чернела крупная круглая родинка, которая не только не портила его внешности, но даже делала его ещё привлекательнее, придавала ему шарм. Этакий белокурый ангелочек в старом синем свитере и стоптанных кедах, с симпатичной мордашкой и нежным цветом кожи. Увы, всё познается в сравнении. Т
ак вот Эдик по сравнению с Лёшкой смотрелся как гранёный стакан на фоне изысканной китайской вазы. Лицо у моего подопечного было некрасивое: простенького деревенского вида, чересчур губастое, с куцыми бровями и редкими ресничками, курносым облупленным носом и желтоватыми, неровно посаженными зубами. Жёсткие, выгоревшие на солнце волосы и уши торчком дополняли безрадостную картину. На фоне Эдика Лёшка воспринимался мною как существо из какого-то иного, неведомого мира. Капризно изогнутые губы придавали его облику что-то царственное. А дорогая синяя рубашка с монограммой на нагрудном кармашке и белые носочки лишь усиливали это впечатление.
Пока старшие секретничали в доме, мы играли втроем. Помню, как однажды его родственница вышла из дома нарядная…
— Ты побудь тут, мы ещё погуляем, — сказала она Лёшке.
Тот стал ныть, что хочет пойти с нею.
— Сиди, иначе больше никуда со мной не пойдёшь. Мы скоро вернёмся.
Лёшка понуро втянул голову в плечи. И они ушли.
Мимо нас с криками пробежал дед:
— Бляди!!! Кур-р-р-рвы!!! Вот я вас!.. Мать твою перемать!..
Трассирующая очередь ругательств пронеслась над самыми нашими головами. Присутствие гостей деда нисколько не смущало. Если человек по природе своей молчалив, то это ещё вовсе не значит, что каждое произнесённое им слово будет золотым.
— Он что, всегда у вас такой? – спросил Лёшка, опасливо провожая его взглядом.
— Ну! – ответили мы с Эдиком хором. В этот момент нас охватила какая-то непонятная и трудно объяснимая гордость за деда. Так гордятся местной достопримечательностью.
Во дворе на скамейке мы начали играть в домино: я, Эдик и Лёшка. Это была та самая скамейка, с могучими ножками и изрубленным топором сиденьем, на которой в бытности сидел пьяненький дядя Жора, а мы с Игорем – банда октябрят-вредителей – поджигали ему носки. По ходу игры я время от времени с удовольствием бросал украдкой взгляд то на Лёшкино лицо, то на его стройные голые ноги — так красиво двигались на икрах мускулы под загорелой кожей. Он то и дело почёсывал их, отчего на бронзовой коже проступали и быстро исчезали белые следы ногтей. Лёшкин взгляд постоянно менялся, делаясь, в зависимости от ситуации, то лукавым, то серьёзным, то насмешливым, то задумчивым…
И пока я так наблюдал за своим визави, Эдик определённо следил за мною. От него не укрылось, что мне очень нравится этот Лёшка, что я «запал на него», «положил на него глаз». Это была своего рода ревность. И Эдик с невиданной дотоле вызывающей агрессивностью пробормотал, обращаясь к Лёшке:
— Водись с ним, водись… Он с тебя трусы снимет…
И ещё чего-то такое добавил, пробурчав себе под нос, что и разобрать даже вблизи было невозможно. По угрожающим ноткам в Эдькином голосе я почувствовал, что в нём закипает нешуточная злость ко мне, обида или даже ненависть. Он судорожно вцепился обеими руками в сиденье, а его зелёные глаза смотрели на меня задиристо и дерзко. Может быть, я стал ему противен оттого, что видел его голый зад. Позорное разоблачение казалось мне в тот момент близким, почти неминуемым. Ноги у меня сделались ватными, а задница – поролоновой. Меня обуял тихий ужас. Такое уже случалось со мною, и не раз — в детстве, в Уярске, когда, балуясь сам с собой, я просунул голову между двумя погнутыми металлическими прутьями бабушкиной кровати, а вытащить обратно не смог. Или когда жёг бумагу в хрустальной пепельнице, а она вдруг предательски треснула, взорвалась тысячью мелких осколков, которые разлетелись в разные стороны. И потом в течение минуты или двух хрустальный звон стоял на кухне – это крупные осколки раскалывались на ещё более мелкие.
Что же Лёшка? Лёшка при этих Эдькиных словах наморщил лоб, явно не понимая, о чём, собственно, идёт речь. Его голубые невинные глаза смотрели на нас удивленно-недоумевающе. К счастью, он, будучи хорошо воспитанным мальчиком, не стал вдаваться в интимные подробности, что-то невежливо уточнять и переспрашивать, а не то Эдик ему такого бы в этот момент понарассказал!..
Итак, моего разоблачения тогда не состоялось. Эдик просто оскалил на меня зубы, давая понять, что он способен и не на такое. В дальнейшем Эдик неоднократно выказывал своё полное презрение к Лёшке. Как только он его ни называл! Щеглом, малолеткой, пдарасом, маменькиным сынком, шлангом от унитаза, мелким хорьком, сцулем, полудурком, шкетом, ушастым мальком, сосунком, м@ндавошкой поганой… Не стану продолжать, ибо велик и могуч русский наш язык! И чтобы хоть как-то умилостивить Эдика, я должен был скрепя сердце поддакивать ему. К счастью, скоро Лёшка перестал появляться у тёти Фроси.
Сколько раз уже я уводил читателя по ошибочному пути: то суля ему в будущем совращение Наташки, то секс с Игорем или Лёшкой, то ещё что-нибудь столь же пикантное… Как жаль! А ведь суровые критики непременно поставят меня на одну доску с маньяками, шастающими по лифтам и чердакам, в лесополасах и ещё бог знает где. Я уже вижу их сурово насупленные брови, чувствую сзади их гневное судорожное дыхание, направленное прямиком мне в затылок! Я смотрю на них с сожалением, как на людей, видящих лишь бумажные предписания, букву закона там, где дело касается человеческих судеб, но не могущих постичь дух самой Игры…
Явственно представляю я себе своего оппонента: заросший щетиной тип, с кучей опорожнённых пивных бутылок под столом. У него красные от бессонницы глаза, от него муторно пахнет блевотиной. Есть в нём что-то, отдаленно напоминающее барбоса. На спинке стула висит жёваная кожаная куртка – непременно кожаная и непременно рваная и грязная. Он неистово тычет пальцами в клавиатуру, отчего по проводам разносится бравурной бегущей строкой: «ПИ*ОР КОНЧЕННЫЙ МОЖНО ОББЛЕВАТЦА ГОВНЮК МАРАЛЬНЫЙ УРОД ИЗВРАЩЕНЕЦ БЛИН ДЕБИЛ Е*АНЫЙ тебе ЛЕЧИТЦА НАДО!!!!! ГАМОДРИЛ Е*УЧИЙ!!!!!! ПЕ*ЕРАСТ!!!!!!!! ГАН*ОН В ШТАНАХ ты СВОИМ ЗАПОМОЕНЫМ РЫЛОМ ДАЖЕ РОТ СВОЙ ВАФЛЮЖНЫЙ ОТКРЫВАТЬ НЕ СМЕЙ ТВОЙ УДЕЛ ЛИЗАТЬ ДЫМЯЩЕЕСЯ ДЕРЬМО И НАШИ ЗАЛУПЫ ТВОЕ МЕСТО В ДРЕВНЕМ МИРЕ ГАНДОБИЛ ФУФЛЫЖНИК ХОЛМ С РАСКАЛЕНЫМ МЕЧЕМ В ЖОПЕ ТВОЕ МЕСТО В НЫНЕШНЕМ МИРЕ У ПАРАШИ В БЛАТ ХАТЕ ИЛИ С ОТВЕРТКОЙ В ТВОЕМ ПОГАНОМ ВАФЛЮЖНОМ ФУФЛЕ РАЗВЛЕКАТЬ ЧЕШЕЖОПИЦЕЙ НАЕЗДНИКОВ ты КУРВА ОРЯСИНСКАЯ ДАЖЕ ДУМАТЬ НИ МОЖЕШ ТАК-КАК ТВОЙ УДЕЛ ЛИЗАТЬ ОЧКО И НИ ПОМОИТЬ МУЖИКОВ МРАЗЪ ГНОЙНАЯ ОБЛЕЖИ ЗАЛУПЕНЬ БИЛУ ГЕЙЦУ ЗА ТО ЧТО ты СУКА МОЖЕШ ПАГАНИТЬ ЭТОТ САЙТ И ВЯКАТЬ СВАИМ ХЛЕБАЛОМ…»
В своё оправдание хочу всё же сказать, что, несмотря ни на что, я был для Эдика мировым братом – заботливым, нежным и любящим. Не могу вспомнить случая, чтобы мы с ним поссорились по-крупному.
В младшем школьном возрасте – помню это по себе — старшие склонны относиться к тебе с обидным пренебрежением. Они не считаются с тобой ни в чём, они высокомерно отмахиваются от тебя, как от ничтожного клопа. Я не был таким. Я уважал мнение Эдика и прислушивался к нему. Я всегда старался держаться с ним как бы на равных. Прыжки и угрожающие гримасы в стиле Игоря были мне неведомы.
То, о чём Эдик делился со мной по секрету, этим секретом и оставалось. Я готов был поддакивать ему и покрывать его проделки. Я всегда изъявлял желание прийти к нему на помощь, если это потребуется. Но в то же время я пытался не досаждать ему мелочной опекой. И ещё всегда старался проявлять по отношению к нему заботу и внимание, а это что-нибудь да значит в этой поганой жизни, где каждый сам за себя, и только один бог – за всех.
Именно такого вот старшего брата-друга мне не хватало самому. Ах, если бы он был у меня! Я испытывал к Эдику нежность и привязанность. Многое отдал бы я за то, чтобы и ко мне кто-нибудь относился бы вот так же. И чтобы этот кто-то сказал мне однажды в трудную минуту: «У тебя же, чёрт возьми, есть я!..» Но вышло так, что всегда, повсюду чувствовал я себя одиноким. Хотя всего этого не растолкуешь людям с собачье-охранительной психологией.
«НИ СМЕЙ КОСАТЦА СВЕТЫХ ТЕМ Я ТАКИХ КАК ПЕ*ЕРАСТ ты ДОВИЛ И ДОВИТЬ БУДУ…», — угрюмо внушает мне мой немытый человеколюбивый собеседник. Мы так долго сосуществуем с ним вместе не-разлей-вода, что я давно уже перестал обращать на него внимание. Я привык к нему и не сержусь — глупо сердиться на мозоль, мешающую ходить. Я уже свыкся с его заливистым лаем. Остервенело натягивая цепь, он хватает зубами и яростно грызёт куски брошенной ему палки, смотря на меня круглыми ненавидящими глазами, а из его пасти сочится густая липкая слюна, смешанная с опилками. Если бы не цепь, он, наверное, разорвал бы меня в клочья. Хочу даже сознаться, что только его ненависть и зубовный скрежет рождают во мне желание писать. Ведь если есть пёс, то должна быть и палка. А иначе жизнь так скучна, господа!
После такой длинной тирады или, если угодно, лирического отступления возвращаюсь к своему рассказу.
Глава десятая. Осенняя грусть
Вот она, осень в деревне, печально-умиротворённая, пахнущая дымными кострами и спелыми сочными яблоками, – лучшее время года, почти пушкинское Болдино. Вчера и позавчера прошли тёплые обильные дожди, сегодня – свежо и ясно.
Появляется Эдик:
— Пойдём за грибами?
— Что, прямо сейчас?
— Ну да. А чего ждать?
Господи, о чём он спрашивает! Ну конечно же, пойдем, ragazzo mio. С тобой, милый мой, хоть на край света — мне хорошо, когда ты рядом. Я молча киваю головой. Эдик вприпрыжку несётся домой за ножами и корзиной, словно опасаясь, что я раздумаю. Наконец выходит – вылитый заядлый грибник – в резиновых сапогах с отворотами, холщовой курточке и с лукошком, которое дядя Жора сплёл на досуге из цветной проволоки. Один нож засунул за голенище сапога, как пастушонок кнут, вторым – моим – играет в воздухе, проворно ища глазами, во что бы метнуть. Его круглое конопатое лицо светится от радости.
— Грибов в лесу – тьма, хоть жопой ешь, — сообщает он, вручая мне нож. – Так что берём только белые. Ну и подосиновики тоже, если встретятся.
Этой осенью Эдик пошёл в пятый класс. Он рассказывает, что у них теперь в школьном расписании появился новый предмет – немецкий язык. Ему пока нравится. Молоденькая симпотная училка по предмету – Маргарита Евгеньевна, только-только институт закончила.
— Что тебе нравится – язык или училка?
— Ай, и то, и другое, — он смущён, подбрасывает корзину высоко в воздух и пробует поймать её на лету.
Далее выясняется, что в классном журнале по немецкому у него уже красуется одна пятёрка и две четвёрки. Эдик произносит наизусть слова, фразы и даже целые четверостишия на немецком языке. Я сам учил их когда-то, и мне интересно услышать всё это ещё раз, где-то поправить. Брат увлечённо чертит ножом на дороге закорючки — отдельные буквы немецкого алфавита, угловатые и неровные, словно птичьи следы.
— Эх, научиться бы ещё ругаться по-немецки, — мечтательно говорит при этом Эдик. – Вот было бы здорово!
— Ты что, хочешь, чтобы я тебя обругал по-немецки, что ли?
— Нет, но…
— Прочти книгу Ярослава Гашека «Похождения бравого солдата Швейка», — советую я. – Там ты найдёшь много этого добра. На первых порах должно хватить. Заодно и посмеёшься.
— Как ты сказал, как?
Я повторяю название книги. Меня нисколько не мучают угрызения совести, ещё чего: ведь книга Гашека – общепризнанный шедевр мировой литературы. Да, язык книги несколько грубоват и даже может обескуражить литературного гурмана, но тут уж приходится выбирать: либо эстетство, либо неприкрытая правда жизни.
Сколько же мне было лет, когда роман про бравого солдата Швейка попал ко мне в руки? Это было задолго до Аглаи, точно. Во всяком случае, немецкий текст в книге я тогда читал вполне сносно, и даже пытался сопоставить с тем, чему нас учили в школе на уроках немецкого. Значит, мне было тогда лет одиннадцать. Именно столько сейчас Эдику. Но, в отличие от Эдика, я был целомудренным мальчиком, настолько целомудренным, что даже сам удивляюсь. Когда герои романа во всё горло распевали солдатские частушки, в которых было: «Жупайдия, жупайда, нам любая девка даст…», то слово «даст» воспринималось мною не иначе как в смысле «подать какую-нибудь вещь», вроде карандаша или ластика, без каких-либо потусторонних смыслов. Но у Гашека-то подразумевался именно такой, скабрезный смысл, потому как далее следовало: «Ну отчего бы ей не дать, ну почему бы ей не дать?» До меня это тогда не доходило. Да ладно, бог с ним, со Швейком.
— А ты знаешь немецкий? – спрашивает Эдик.
— Знаю.
Он смотрит на меня глазами, полными восхищения.
— И я тоже выучу – вот увидишь. А пока будешь помогать мне переводить тексты. — Потом заявляет хвастливо: — Зато я лучший в классе по физкультуре. Недавно выбрали физоргом.
— И что ты делаешь как физорг?
— Ничего.
И добавляет, как бы оправдываясь.
— Меня совсем недавно выбрали. Ничего не успел ещё.
— Проводи каждое утро в классе зарядку: «Ноги на ширине плеч, ать-два, ать-два!...»
— Ха, а что, это идея. Надо подумать…
Мы минуем жидкий подлесок и вступаем в сосновый бор. Лес, торжественный, будто храм, колоннадами сосен уходит ввысь. Над нами простираются его стрельчатые своды, сквозь которые проглядывает ослепительно яркое, будто отмытое, небо. Мы поднимаемся на взгорочек. Эдик вышагивает гордо и важно, словно журавль. Оглядывая его фигурку, я отмечаю, что статью и осанкой он удивительно похож на дядю Жору – такая уменьшенная копия дяди Жоры. Сходство с ним усиливают сапоги: работая по хозяйству, дядя Жора почти всегда ходит в резиновых сапогах.
— Видел, Шурка, у нас на печке боровики сушатся? – спрашивает Эдик. – Это батька вчера спозаранку отводил корову на луга, так полную пазуху беленьких притащил. Эх, повезло ему – на целую семейку набрёл.
— Вчера повезло ему, а сегодня повезёт нам, — философски замечаю я.
— Угу, — поддакивает Эдик обрадованно.
Окружённый строениями дом постепенно скрывается за деревьями. То тут, то там я замечаю разноцветные хрупкие сыроежки. Как они красивы здесь, нетронутые, среди этой травы, пока не очутились в корзине и не превратились там в грибное крошево!.. Мне мерещатся тугие аппетитные боровички с тёмными шляпками. У них такая коренастая тугая ножка, что их невозможно спутать ни с какими другими грибами.
Внезапно Эдик останавливается, срывает несколько ягод брусники, кладёт в рот, смотрит на меня и улыбается. Приободрённый его улыбкой и почувствовав наконец прилив смелости, я задаю Эдику вопрос, очень важный для меня. Я спрашиваю у него, не смог бы он приехать ко мне в гости в ближайшую субботу. Свой вопрос я задаю негромко, так, словно нас здесь кто-то может подслушать, и стараюсь, чтобы голос мой при этом не дрогнул. Эдик снова бросает на меня быстрый, как молния, взгляд и едва заметно ухмыляется.
— Ага, опять будешь опыты на мне делать? «Уколы», фотки, да?.. – по его лицу пробегает хитрющая улыбка (типа — знаем, мол, это мы уже проходили). Пробегает и тут же гаснет, уступая место сосредоточенному выражению.
Я уверяю, что нет. Он присаживается на корточки над подберёзовиком, срезает его и медленно, не спеша ковыряет ножом, хотя и так видно с первого взгляда, что гриб полностью червив. Потом несколько раз задумчиво втыкает лезвие в густой влажный мох. Поднимается и, широко размахнувшись, закидывает ошмётки гриба далеко в кусты. Внезапно, в двух метрах от себя, во мху, он обнаруживает жёлтые лисички. Выкорчевав их все из земли, он разрывает вокруг себя мох, расковыривает всё вокруг. Я стою рядом и терпеливо жду, пока он закончит.
— Так как насчёт того, чтобы приехать ко мне в гости? Сможешь? – спрашиваю я его снова.
— Не знаю я, Шурка. Надо подумать… – Эдик поднимается с корточек, вытирает нож о штаны, и мы двигаемся дальше.
Это не первый наш с ним поход в лес, и всякий раз мы чуточку меняем маршрут. Вот и теперь мы идём сначала вдоль линии высоковольтных передач, затем минуем густую поросль молодых ёлочек, проходим через густой осинник.
Тишина. Безмолвие. В лесу сквозит осенняя печаль. Мимо нас по лесной дороге проезжает на велосипеде незнакомая тётка, в замызганной телогрейке, с большим пластмассовым ведром, доверху наполненном грибами. И эта одинокая фигура, промелькнувшая мимо нас, словно привидение, лишь усиливает ощущение заброшенности. Снова делается тихо и безлюдно. Только мёртвая листва шуршит под нашими ногами.
Как он выразился? Опыты? Ну и загнул! Тоже мне, нашёл опыты. Опыты над людьми нацистские врачи в концлагерях и специальных клиниках делали – откачивали кровь, хирургическим путём меняли детям пол, заставляли сестёр рожать от братьев, испробовали разные способы достижения бесплодия… После операции некоторых даже доставляли в медицинские институты Европы в качестве живых наглядных пособий. Неужели я похож на фашиста? Впрочем, за свои злодеяния эти врачи получили сравнительно немного, многие из них после отсидки продолжали и продолжают работать консультантами в частных клиниках, подвизаются на научной ниве. Сейчас рядовому педофилу, который снял с девочки трусики в подъезде, вкатали бы намного больше. Почему так? Наверное, даже самый суровый прокурор знает, что смертен и что с врачами лучше не ссориться, чтобы не умереть на операционном столе. Известно ведь, что за каждым врачом скрывается целое кладбище его пациентов, и пополнять это кладбище никому не хочется.
Теперь справа от нас простирается болото с чёрными окнами, на которых неподвижно, будто приклеенные, лежат жёлтые берёзовые листья. Бывает, что сюда садятся дикие утки, но сейчас их нет. Мы пробираемся сквозь опутанные паутиной заросли багульника, вереска и голубики. Рыжеют огромные папоротники. Под соснами зеленоватыми сугробами лежит сфагновый мох – точно таким же мхом заткнуты в дедовском доме щели между брёвнами.
— Болото – ого-го, глыбокое-е… – опасливо шепчет Эдик. – Самую длинную жердину нашёл, хотел дно зацепить – куда там! Хошь спробовать?
Я отрицательно качаю головой.
В воздухе пахнет прелью и каким-то особенным, непередаваемым грибным духом. В высокой траве, возле трухлявых пней красуются целые выводки сыроежек. Но мы не берём их, во всяком случае – пока. Ведь мы вышли на серьёзную грибную охоту. Нас манят бронзово-красные подосиновики, скользкие крепкие маслята с прилипшими к шляпке хвойными иглами. Возле оголившихся корней сосны Эдик обнаруживает семейство симпатичных моховичков с тёмно-жёлтыми шляпками. По соседству с ними красуются нарядные мухоморы. Я невольно думаю, что самые красивые грибы – они же и самые ядовитые. Поганки наперебой демонстрируют свои удивительные кружева, нежнейшую бахрому и как будто говорят – вот я какой молодец, возьми, ну возьми же меня в корзину!
Кажется, что в воздухе разлита глубокая печаль – это вечная элегия осени, умирание, чтобы после смерти возродиться вновь.
По пути Эдик запрыгивает в огромную воронку и тщательно обследует дно в поисках грибов. Увы, увы… Я протягиваю ему руку, помогая выбраться из этой ямы.
— Мне однажды гриб попался один пиздатый – в виде звёздочки, — вспоминает Эдик. – Представь: по краям лепестки, штук семь или восемь, а по центру шар торчит, как залупа. Не вру – честное мальчишеское.
— Ты б ещё перекрестился! Да верю я, верю.
— Я пальцем в этот шар потыркал, а он мягкий, и там внутри – семена.
— Споры, — поправляю я. – У грибов не семена, а споры.
— Ну пускай споры. Что бы это могло быть? Что за поебень такая? Залупа натуральная…
— Видел я такой однажды на рисунке в энциклопедии. Но реально он мне не попадался. Название не помню. Да он, кстати, несъедобный. Ты его не съел, случайно?
— Что я, ненормальный? Нет, конечно. Раздавил эту гадость пальцами.
— Ну, давить – это уже лишнее. Пускай бы рос.
— Иду и удивляюсь, что за хуйня такая – из кустов на меня чья-то залупа смотрит…
— Бывает, бывает.
— Ха!
Болото незаметно переходит в мелколесье. Мы минуем вырубку. Высокие и прямые, как мачты, сосны уходят далеко вверх, к самому небу. Под нашими ногами негромко шелестит брусничник. Мы выходим к кирпичным развалинам небольшого дома без крыши. Вместо дверей и окон зияют тёмные провалы. Всё мало-мальски ценное уже давно разворовано. Под окном растёт необычайно пышный куст одичавшей сирени. В доме – яма, служившая когда-то погребом. Сейчас в ней валяется всякий мусор. Кто жил здесь? Куда подевались все обитатели? Может быть, здесь коротал дни какой-нибудь отшельник? Мы ничего об этом не знаем, лес надёжно скрывает свои секреты. Рядом с домом виднеется очаг, выложенный из камней, внутри него – груда обугленных головешек. Не иначе как туристы постарались. Грибы – толстые бурые свинушки — растут тут прямо во дворе, под крыльцом. Мы даже не притрагиваемся к ним: всё равно они годятся только на засолку.
Мы пересекаем заросшую дорогу, по которой давно уже никто не ездил, потом забираем чуть-чуть влево и вступаем в берёзовую рощу. Здесь почти всегда находим белые. Посреди опавших листьев ярко краснеют вездесущие нарядные мухоморы. Эдик безжалостно футболит их ногой – эх, ничего-то он в красоте не смыслит! Вскоре я обнаруживаю первый боровик: тугой, аппетитный, абсолютно чистый. Осторожно сбрасываю со шляпки присосавшегося слизня. Он нехотя отваливается, оставив после себя щербинку на грибном теле. А вот ещё два гриба, совсем как два брата, намертво срослись шляпками. И ещё...
К нашему щекотливому разговору я больше не возвращаюсь. А зря, наверное: может быть, я и смог бы уговорить его приехать. Просто Эдик по старой привычке набивает себе цену. Ему ничего не стоит приехать ко мне в гости.
Сейчас, здесь, в этом тихом сентябрьском лесу, среди осеннего безмолвия, я думаю об Аглае. Я каждый день о ней думаю. Пусть это прозвучит напыщенно, а быть может, и фальшиво, но она уже давно стала для меня чем-то вроде Дульсинеи Тобосской, которая освещала Дон Кихоту его жизненный путь. Я вспоминаю Аглаино лицо, волосы, походку. Как это далеко теперь от меня! Любовь к Аглае и любовь к Эдику – это были для меня совершенно разные виды любви. Древние греки различали множество их типов и для каждого находили свое исчерпывающее определение: агапэ, людус, филия, сторгэ, прагма, эрос… Уж кто-кто, а жители древней Эллады знали толк в любовных наслаждениях. Они любили без оглядки, неистово, а их религия была светлой и человеколюбивой, чем-то напоминающая волшебную сказку. Современный человек никогда не будет полностью счастлив в любви: над ним довлеет и будет долго ещё довлеть мрачный средневековый символ греха, замешанный на невежестве и животном страхе смерти.
На склоне холма сквозь деревья маячками белеют два небольших бетонных обелиска с красными пятиконечными звёздами. Это две безымянные красноармейские могилы. Мы подходим ближе. На могилах лежат скромные засохшие букетики – ландыши, зверобой, простые полевые колокольчики. А какие-то вандалы отломили край у одного обелиска, покорёжили надгробия. Интересно, какие они были – те, что похоронены здесь? Молодые или не очень? Может быть, при жизни они не вполне ладили друг с другом. Или даже вообще не были знакомы. А теперь покоятся вот рядышком уже столько лет и останутся лежать тут навечно, даже когда от этих обелисков не останется и следа.
Мы ещё немного молча стоим возле могил, потом не спеша отправляемся дальше.
Отсюда, с высокого холма, начинается спуск к реке и открываются необъятные дали. Хорошо просматривается дорога, уходящая в луга, и густой хвойный лес на противоположном, правом берегу реки. Здесь всё дышит покоем, умиротворённостью. Эдик замирает, пристально смотрит на небо и долго изучает облака.
— Завтра будет хорошая погодка. Зашибись, — произносит он наконец.
— Бюро прогнозов? – шучу я.
— Вот смейся, смейся, всё так и будет – сам увидишь.
— Не устал? – спрашиваю я у него.
Он мотает головой.
— Сейчас поворачиваем обратно. Подожди-ка, — я выпутываю у Эдика седую паутину из прядей, и мы идём дальше. Тишина, спокойствие, очарованье.
— А давай прогуляемся в Чёрный ров? — предлагает Эдик.
— Давай, — соглашаюсь я.
По петляющей из стороны в сторону тропинке спускаемся в огромный ров, густо заросший кустами ольхи, черёмухи и и орешника, — самый глухой и таинственный угол леса: слева выход к реке преграждает топь, справа и впереди простирается труднопроходимая чаща, сплошное сцепление куст
Нашли ошибку?
Вы можете сообщить об этом администрации.
Выделив текст нажмите CTRL+Enter